В недавнем нашумевшем интервью Улицкой (краткое содержание: «рискую прослыть русофобом», но мы окончательно разделились «на элоев и морлоков» — угадайте с одного раза, кто вы, читатель) Людмила Евгеньевна сетует, что наперсточники пытаются отобрать у «элоев» Бродского, и тоже отдать его «морлокам». Умудряются объявить его, в брезгливой неприязни замечает Улицкая, «национальным достоянием». Ах, куда вы, с вашим рылом-то, тяните руки, какие у вас могут быть национальные достояния?
Что ж, глядя на такую реакцию, понимаешь, что ревизию стоит продолжать, со всем тщанием и чистым сердцем.
Когда думаю о Борисе Рыжем, всё время удивляет вот что: он рос в (ненавижу это поганое слово) «перестройку», начал писать стихи в 1992 году, сложившимся поэтом стал к 1996-му.
Это же было время непрестанных «разоблачений», несусветной русофобии, неутомимой борьбы с советской властью и с разнообразным наследием тирании, деспотизма, рабства, и чего там ещё, напомните.
И у Рыжего об этом — ничего нет. Ни-че-го.
Какое безупречное чутьё вело этого парня: словно он сразу откуда-то знал — так нельзя, это стыдно, это — никогда не станет поэзией.
Это, наконец, отдаёт и пошлостью, и предательством одновременно.
В мае 96-го Рыжий писал :
«…в эти руки бы надёжный автомат,
в эту глотку бы спиртяги с матюгом.
Боже правый, почему я не солдат,
с жёлтой пчёлкой, лёгкой пулей незнаком?
Представляю, как жужжала бы она,
как летела бы навылет через грудь.
Как бы плакала великая страна, —
провожая сквозь себя в последний путь».
Вы помните, что было в 96-м? В марте того года бравые чернобородые ребята выбивали из Грозного федералов, помню, как ужасно погибли нижегородские «собры» в засаде на Минутке. Были в тот месяц сотни жертв в уличных боях. В Нижнем Новгороде Борис Немцов — тогда ещё губернатор Нижегородчины и одновременно претендент на московский трон — собрал две сотни тысяч подписей за окончание войны (и, по факту, предоставление Чечне независимости).
В том же марте мы, наш отряд — заехали в Грозный.
В мае, когда Рыжий писал стихи, мы из Грозного возвращались.
Понятно, что для меня эти стихи важны: Рыжий именно через них становится мне родней и ближе. Воспринимаю его как однополчанина.
И я, вполне себе мстительно, а не просто так, хочу сказать нынешним коллегам Рыжего по ремеслу вот что. Рыжий никогда не был империалистом или милитаристом, упаси Бог. Это он же, как и положено всякому русскому поэту (в том числе и воевавшему), потом клялся в стихах (или, скорей, уговаривал себя):
«Никогда, никогда не пойду на войну / Никогда никого не убью…»
А позже, впрочем, снова признавался: «Надо мне в огромном мире <…> быть солдатом — иногда». Никто за язык не тянул.
Чувство гульбы и смертной опасности — он его понимал.
«Вы, любители истуканов,
прячьтесь дома по вечерам.
Мы гуляем, палим с наганов
да по газовым фонарям.
Чем оправдывается это?
Тем, что завтра на смертный бой
выйдем трезвые до рассвета,
не вернётся никто домой.
Други-недруги. Шило-мыло.
Расплескался по ветру флаг.
А всегда только так и было,
И вовеки пребудет так:
вы — стоящие на балконе
жизни — умники, дураки.
Мы — восхода на алом фоне
исчезающие полки».
Дураки вы, умники, вот что.
У него было чувство Родины («Вот Родина. Моя, моя, моя» — это его), мучительное чувство сопричастности к «великой стране» (и не надо мне тут петь про иронию в этих словах, всё я знаю про иронию и без вас).
«В побитом молью синем шарфике
я надувал цветные шарики,
гремели лозунги и речи…
Где ж песни ваши, флаги красные,
вы сами — пьяные, прекрасные,
меня берущие на плечи?»
Это стихотворение «7 ноября», тоже написанное в 96-м: год тут снова важен, потому что тогда переизбирали Бориса Николаевича, и сложно не вспомнить сколько в те месяцы помоев вылилось на «красные флаги» и всё такое, всё такое.
Рыжий ни с чем не спорит и, кажется, вообще не реагирует на шумовые эффекты времени: у него своё время, своя страна, своя память.
Рыжий среди народа, с народом — и подлинность его — объясняет огромную к нему любовь.
И только он такие стихи мог написать, ему было, как сказали бы у него во дворе, не в падлу.
За одно упоминание красных флагов ему, говорю, коллеги по ремеслу и сегодня глотку перегрызут.
Рыжий среди народа, с народом — и подлинность его — объясняет огромную к нему любовь.
«Над детским лагерем пылает красный флаг,
Затмив собой огонь рассвета.
О, барабаны бьют, и — если что не так —
Марат Казей сойдёт с портрета…»
Забавно, как после первой же публикации, в первом же стихотворении по этому поводу, Рыжий едко издевался над столичным миром «шутов бесполых и шутих»: ах, кого же он имел в виду, интересно?
У Рыжего, придётся признать, в наличии традиционные пороки русского стихотворца (не каждого, но большинства): асоциальное поведение странным образом сочетающееся с консерватизмом, вполне прозрачная, саркастическая гомофобия (тема в его стихах, можно сказать, постоянная, а то даже и навязчивая), периодическая ксенофобия (впрочем, это как раз не серьёзно — Рыжий просто воспроизводил речевые обороты жителей Вторчермета — отлично отдавая себе отчёт, что никакой ксенофобии в «чурках», «чучемеках» и даже «жидёнышах» — нет; по крайней мере, для него — не было), стихийный алкоголизм, нарочитая «пацанская» агрессия.
Отсюда нехитрый вывод: среди всех привычек, «заблуждений» и национальных «пороков» русского человека (морлока), что так мучают современного российского, с позволения сказать, интеллигента — Рыжий чувствовал себя спокойно, в своей стихии, чувствовал себя дома.
В 1997-м, когда так много и жарко говорили о «свободе» — сейчас так же много говорят, — и ещё о том, что здесь живёт народ, свободы не знающий и ей чуждый, Рыжий сформулировал это, русское:
«Зависло солнце над заводами,
и стали чёрными берёзы.
Я жил тут, пользуясь свободами
на смерть, на осень и на слёзы.
Какие люди, боже праведный,
сидят на корточках в подъезде —
нет ничего не свете правильней
их пониманья дружбы, чести».
Ирония? Ну да, та же самая, что со словами «в эти руки бы надёжный автомат», та же самая, что с «великой страной» и ностальгией по красным флагам и празднику Седьмого ноября.
До такой иронии многим прыгать — не выпрыгнуть из себя.
От подобной иронии — умирают, потому что её на такой любви настаивают: ни одна склянка не выдержит, не говоря: человек.
О том же самом он скажет чуть позже ещё более прямо:
«Я убивал, а вы играли в дум
до членов немощных изнеможенья.
И выдавало каждое движенье,
как заштампован ваш свободный ум».
Это вполне себе русская национальная традиция — общение поэта в таком тоне с публикой, раз за разом присваивающей себе право быть мерой вещей.
И в этом смысле, и во многих других, Рыжий — славный ученик Пушкина, Тютчева, Полонского, Блока, Есенина, Слуцкого, Бродского, Кублановского.
«Весьма поэт, изрядный критик, картёжник, дуэлянт, политик, тебе я отвечаю вновь: пожары вычурной Варшавы, низкопоклонной шляхты кровь — сперва СИМВОЛЫ НАШЕЙ СЛАВЫ, потом — убитая любовь, униженные генералы и осквернённые подвалы: где пили шляхтичи вино, там ссали русские капралы! Хотелось бы помягче, но, увы, не о любви кино. О славе!».
СИМВОЛЫ НАШЕЙ СЛАВЫ — заглавными Рыжий сам набирал, для самых слепых. «Хотелось бы помягче, но…»
А вы подобных стихов не напишете, и поэтому вы есть — никто, и останетесь никем. Остроумцы, шулера, шутники.
Будете потом спрашивать себя: как же так, я же был ловчей, мастеровитей, даже вроде бы умней, наконец, отчего так всё вышло.
Оттого, что ты нерусь, вот от чего.
Не по крови, конечно.
В Рыжем было намешано (помимо трёх четвертей русской) ещё и — украинской, эстонской и еврейской крови. Это не имеет никакого значения. Или, скажем мягче (или твёрже): не имеет определяющего.
Нерусь — это состояние души; иногда — психоз. Когда у человека чешется, и он себя расчёсывает, расчёсывает, расчёсывает.
«Ищи Родину, — учил Сергей Есенин ленинградского — кстати, хорошего — поэта Эрлиха. — Найдёшь Родину — и пан. Не найдёшь — пропал. Без чувства Родины поэт — так, непонятная профессия».
И вот у одних Родина, а у других — расчёсанный лишай во всю душу.
Читайте Пушкина перед сном, может, поможет. Хотя, вряд ли.
Что ж, глядя на такую реакцию, понимаешь, что ревизию стоит продолжать, со всем тщанием и чистым сердцем.
Когда думаю о Борисе Рыжем, всё время удивляет вот что: он рос в (ненавижу это поганое слово) «перестройку», начал писать стихи в 1992 году, сложившимся поэтом стал к 1996-му.
Это же было время непрестанных «разоблачений», несусветной русофобии, неутомимой борьбы с советской властью и с разнообразным наследием тирании, деспотизма, рабства, и чего там ещё, напомните.
И у Рыжего об этом — ничего нет. Ни-че-го.
Какое безупречное чутьё вело этого парня: словно он сразу откуда-то знал — так нельзя, это стыдно, это — никогда не станет поэзией.
Это, наконец, отдаёт и пошлостью, и предательством одновременно.
В мае 96-го Рыжий писал :
«…в эти руки бы надёжный автомат,
в эту глотку бы спиртяги с матюгом.
Боже правый, почему я не солдат,
с жёлтой пчёлкой, лёгкой пулей незнаком?
Представляю, как жужжала бы она,
как летела бы навылет через грудь.
Как бы плакала великая страна, —
провожая сквозь себя в последний путь».
Вы помните, что было в 96-м? В марте того года бравые чернобородые ребята выбивали из Грозного федералов, помню, как ужасно погибли нижегородские «собры» в засаде на Минутке. Были в тот месяц сотни жертв в уличных боях. В Нижнем Новгороде Борис Немцов — тогда ещё губернатор Нижегородчины и одновременно претендент на московский трон — собрал две сотни тысяч подписей за окончание войны (и, по факту, предоставление Чечне независимости).
В том же марте мы, наш отряд — заехали в Грозный.
В мае, когда Рыжий писал стихи, мы из Грозного возвращались.
Понятно, что для меня эти стихи важны: Рыжий именно через них становится мне родней и ближе. Воспринимаю его как однополчанина.
И я, вполне себе мстительно, а не просто так, хочу сказать нынешним коллегам Рыжего по ремеслу вот что. Рыжий никогда не был империалистом или милитаристом, упаси Бог. Это он же, как и положено всякому русскому поэту (в том числе и воевавшему), потом клялся в стихах (или, скорей, уговаривал себя):
«Никогда, никогда не пойду на войну / Никогда никого не убью…»
А позже, впрочем, снова признавался: «Надо мне в огромном мире <…> быть солдатом — иногда». Никто за язык не тянул.
Чувство гульбы и смертной опасности — он его понимал.
«Вы, любители истуканов,
прячьтесь дома по вечерам.
Мы гуляем, палим с наганов
да по газовым фонарям.
Чем оправдывается это?
Тем, что завтра на смертный бой
выйдем трезвые до рассвета,
не вернётся никто домой.
Други-недруги. Шило-мыло.
Расплескался по ветру флаг.
А всегда только так и было,
И вовеки пребудет так:
вы — стоящие на балконе
жизни — умники, дураки.
Мы — восхода на алом фоне
исчезающие полки».
Дураки вы, умники, вот что.
У него было чувство Родины («Вот Родина. Моя, моя, моя» — это его), мучительное чувство сопричастности к «великой стране» (и не надо мне тут петь про иронию в этих словах, всё я знаю про иронию и без вас).
«В побитом молью синем шарфике
я надувал цветные шарики,
гремели лозунги и речи…
Где ж песни ваши, флаги красные,
вы сами — пьяные, прекрасные,
меня берущие на плечи?»
Это стихотворение «7 ноября», тоже написанное в 96-м: год тут снова важен, потому что тогда переизбирали Бориса Николаевича, и сложно не вспомнить сколько в те месяцы помоев вылилось на «красные флаги» и всё такое, всё такое.
Рыжий ни с чем не спорит и, кажется, вообще не реагирует на шумовые эффекты времени: у него своё время, своя страна, своя память.
Рыжий среди народа, с народом — и подлинность его — объясняет огромную к нему любовь.
И только он такие стихи мог написать, ему было, как сказали бы у него во дворе, не в падлу.
За одно упоминание красных флагов ему, говорю, коллеги по ремеслу и сегодня глотку перегрызут.
Рыжий среди народа, с народом — и подлинность его — объясняет огромную к нему любовь.
«Над детским лагерем пылает красный флаг,
Затмив собой огонь рассвета.
О, барабаны бьют, и — если что не так —
Марат Казей сойдёт с портрета…»
Забавно, как после первой же публикации, в первом же стихотворении по этому поводу, Рыжий едко издевался над столичным миром «шутов бесполых и шутих»: ах, кого же он имел в виду, интересно?
У Рыжего, придётся признать, в наличии традиционные пороки русского стихотворца (не каждого, но большинства): асоциальное поведение странным образом сочетающееся с консерватизмом, вполне прозрачная, саркастическая гомофобия (тема в его стихах, можно сказать, постоянная, а то даже и навязчивая), периодическая ксенофобия (впрочем, это как раз не серьёзно — Рыжий просто воспроизводил речевые обороты жителей Вторчермета — отлично отдавая себе отчёт, что никакой ксенофобии в «чурках», «чучемеках» и даже «жидёнышах» — нет; по крайней мере, для него — не было), стихийный алкоголизм, нарочитая «пацанская» агрессия.
Отсюда нехитрый вывод: среди всех привычек, «заблуждений» и национальных «пороков» русского человека (морлока), что так мучают современного российского, с позволения сказать, интеллигента — Рыжий чувствовал себя спокойно, в своей стихии, чувствовал себя дома.
В 1997-м, когда так много и жарко говорили о «свободе» — сейчас так же много говорят, — и ещё о том, что здесь живёт народ, свободы не знающий и ей чуждый, Рыжий сформулировал это, русское:
«Зависло солнце над заводами,
и стали чёрными берёзы.
Я жил тут, пользуясь свободами
на смерть, на осень и на слёзы.
Какие люди, боже праведный,
сидят на корточках в подъезде —
нет ничего не свете правильней
их пониманья дружбы, чести».
Ирония? Ну да, та же самая, что со словами «в эти руки бы надёжный автомат», та же самая, что с «великой страной» и ностальгией по красным флагам и празднику Седьмого ноября.
До такой иронии многим прыгать — не выпрыгнуть из себя.
От подобной иронии — умирают, потому что её на такой любви настаивают: ни одна склянка не выдержит, не говоря: человек.
О том же самом он скажет чуть позже ещё более прямо:
«Я убивал, а вы играли в дум
до членов немощных изнеможенья.
И выдавало каждое движенье,
как заштампован ваш свободный ум».
Это вполне себе русская национальная традиция — общение поэта в таком тоне с публикой, раз за разом присваивающей себе право быть мерой вещей.
И в этом смысле, и во многих других, Рыжий — славный ученик Пушкина, Тютчева, Полонского, Блока, Есенина, Слуцкого, Бродского, Кублановского.
«Весьма поэт, изрядный критик, картёжник, дуэлянт, политик, тебе я отвечаю вновь: пожары вычурной Варшавы, низкопоклонной шляхты кровь — сперва СИМВОЛЫ НАШЕЙ СЛАВЫ, потом — убитая любовь, униженные генералы и осквернённые подвалы: где пили шляхтичи вино, там ссали русские капралы! Хотелось бы помягче, но, увы, не о любви кино. О славе!».
СИМВОЛЫ НАШЕЙ СЛАВЫ — заглавными Рыжий сам набирал, для самых слепых. «Хотелось бы помягче, но…»
А вы подобных стихов не напишете, и поэтому вы есть — никто, и останетесь никем. Остроумцы, шулера, шутники.
Будете потом спрашивать себя: как же так, я же был ловчей, мастеровитей, даже вроде бы умней, наконец, отчего так всё вышло.
Оттого, что ты нерусь, вот от чего.
Не по крови, конечно.
В Рыжем было намешано (помимо трёх четвертей русской) ещё и — украинской, эстонской и еврейской крови. Это не имеет никакого значения. Или, скажем мягче (или твёрже): не имеет определяющего.
Нерусь — это состояние души; иногда — психоз. Когда у человека чешется, и он себя расчёсывает, расчёсывает, расчёсывает.
«Ищи Родину, — учил Сергей Есенин ленинградского — кстати, хорошего — поэта Эрлиха. — Найдёшь Родину — и пан. Не найдёшь — пропал. Без чувства Родины поэт — так, непонятная профессия».
И вот у одних Родина, а у других — расчёсанный лишай во всю душу.
Читайте Пушкина перед сном, может, поможет. Хотя, вряд ли.